— Что вы, Принцесса? — тихонько осведомляюсь я, когда мы, дамы, делаем «chaine» последней фигуре.
— Ах, это такая пытка, Огонек, танцевать с учителем! Такая пытка! — говорит она печальным голосом. — Того и гляди он начнет спрашивать о беспроволочном телеграфе или про динамомашину из прошлогоднего курса, а я ничего не помню, ни-ни! И потом я посадила себе пятно на буффе, когда ела апельсин, что, незаметно?
— Нет! Нет!
— Незаметно оттого только, что я держу руку все время так, чтобы прикрыть пятно. Огромное пятно, величиною с целый рубль, — убитым тоном заключает она.
Я успокоила ее как могла и пошла к моему кавалеру. И мы опять запрыгали и закружились с убийственной быстротой.
Бал кончился в три часа ночи.
Я не пришла, а едва ли не на четвереньках вползла в спальню. Принцесса помогла мне раздеться и посоветовала поставить мои красные, точно кипятком ошпаренные ноги в таз с холодной водой. Я так и сделала. Ах, как это чудесно освежает!
Наши еще не спят. Только малютки похрапывают в их спаленке как ни в чем не бывало. Бедняжкам не разрешили побывать на балу. Зато я, Принцесса и Живчик опустошили чуть ли не весь буфет в их пользу, и целая горка лакомств возвышается на каждом ночном столике у их постелей.
Я пользуюсь тем, что ноги мои утихли, беру перо, походную чернильницу и описываю следом за этими страницами сегодняшний бал моей Золотой.
Январь 190…
Тра-ля-ля-ля! Я готова кружиться вальсом, хотя не терплю вальса!
Я готова вертеться колесом по комнате!
Я готова проглотить целую ложку горчицы, перца или касторового масла!
Я готова выучить наизусть целую страницу немецких стихов!
И еще готова вымыть пол дочиста во всех комнатах интерната!
Я готова…
О, нет на свете такого дела, самого скучного и неприятного, которого я бы не исполнила теперь.
Тра-ля-ля-ля! Если есть на свете очень счастливые люди, то могу себя смело причислить к ним.
Письмо от Золотой. И еще какое!
"Он" сдержал слово! «Он» кому-то что-то сказал и… в результате Золотая получила приглашение приехать сюда, в Петербург, Великим постом для дебюта.
Ура! Ура! Ура! Я увижу ее через два месяца, не позднее! Увижу мою Золотую! Не кого-нибудь, а ее… сокровище мое, сердечко мое, душу мою — мамочку.
Когда я читала письмо, я вся дрожала. Потом, когда закончила, велела Живчику и Финке держать меня крепко-крепко, чтобы я не вышибла лбом рамы и не выскочила из окна!
Сегодня напишу длинное-предлинное письмо Золотой, всю мою радостную душу в нем вылью!
Январь 190…
Сегодня опять событие. И не одно, а целых четыре.
Во-первых, Раиса Фонарева впервые присутствовала в классе. Было странно видеть ее без очков и без ее зеленого зонтика, сидящей среди нас с ее милой остренькой мордочкой лисички. А она премиленькая. И очки, и зонтик безобразили ее. Надо было видеть, с какой трогательной заботливостью отнеслись к ней наши педагоги. Ее расспрашивали о состоянии здоровья, о том, как она теперь видит, не трудно ли ей читать по книге и то, что написано на доске. Может быть, ей переменить место, сесть на скамью, где нет солнца, и все в этом роде.
А мы сделали ей целую овацию.
После утренних уроков в большую перемену решено было поднести ей Тургенева, предварительно сказав речь. Говорить речь должна была я. Почему я, а не кто-нибудь другой, я и до сих пор хорошенько не понимаю.
Кажется оттого, что я хорошо читаю стихи. Но ведь стихи и речь — это разница немалая… Я пробовала доказать им это, но они и слушать не захотели.
— Вы, вы должны держать речь, и никто другой, — кричали они так громко, что сторож прибежал в класс узнать, не забралась ли сюда бешеная собака.
Нечего делать, я должна была покориться! Припомнилась история как мы чествовали дядю Витю в двадцатилетие его артистической деятельности и какие речи тогда произносились.
И я решила действовать в этом роде.
— Дорогой товарищ! — начала я, держа Тургенева, все его золочено-алые тома, у груди, обхватив их весьма неуклюже руками и упираясь изо всех сил в верхнюю книгу подбородком.
— Дорогой товарищ! Мы… мы… — тут голос мой предательски дрогнул. Выплыла, точно наяву, недавняя картина. Тоненькие пальчики… темная комната… слезы…
И еще другая, страшная: я в коридоре одна и этот страшный вой-стон, пронесшийся по гимназии.
Воображение подсказало больше: операционный стол и на нем бледную, окровавленную Раису.
Опять вспыхнуло во мне пламя… Опять я потеряла голову… Тома золочено-алых книг тяжело рухнули на пол… Мои руки получили свободу. Этими руками я обняла худенькую, затрепетавшую фигурку Раисы и прокричала, да, именно прокричала (я задохнулась бы, если бы сказала это тихо) громко, из самых недр души:
— Какие там еще речи… Мы тебя любим, милая наша… родная… и… и что ты здорова и видишь хорошо, рады этому безумно, все, все!
He знаю, что такого нашли они в этих словах, но они заревели все. Все до единой, считая и Раису.
Ревели и смеялись в одно и то же время, а Принцесса — та прямо захлебнулась от слез. Потом, когда успокоилась немного, подошла ко мне и сказала:
— Нет, вы невозможный! Совсем-таки невозможный Огонек. Но оставайтесь таким невозможным Огоньком всю вашу жизнь, всю жизнь!
Потом мы все перецеловали нашу прелестную Слепушу, растроганную нашей общей к ней любовью и вниманием до слез.
Второе событие. Без моего ведома показали Мартынову мой портрет Принцессы. Я пришла из столовой на урок рисования, запоздав немного, за это получила со стороны Юлии Владимировны замечание в классный дневник, а они, воспользовавшись моим отсутствием (я говорю про Живчика и Принцессу), сбегали в интернат и притащили мою картину. Когда я входила в класс, то уже инстинктивно почуяла что-то неладное. Во-первых, у них были смущенные лица, а во-вторых, Мартынов спиной к дверям держал полотно, ужасно похожее на мое.