Принцессе — мое серое платье, набросок нашей интернатской спальни, мою пелерину малинового плюша (ей как блондинке малиновый плюш удивительно подойдет к ее белокуро-золотистым волосам). Ирме Ярви — рисунок коровы, все мои воротнички (ее собственные не больно-то свежи и новы) и шелковую белую блузку. Жаль, что если она вздумает напялить ее на себя, блузка не выдержит и треснет в проймах. Живчику — ее собственную головку, набросанную углем, мои желтые туфельки и сапоги с пряжками (у нас одинаковые ноги). Сестричкам: старшей — мое форменное воскресное платье (будничное нельзя дарить — я его проносила до дырок на локтях); младшей — мое осеннее пальто и, кроме того, две пары цветных перчаток обеим. Раисе — мою любимую зеленую лампу, привезенную из дома, с которой так удобно и хорошо читать Тургенева, нашего с нею любимца, а малюткам, помимо знаменитых ремня и шарфа, обеим мой альбом с открытками, мои виды Петербурга, ящик с красками, шашки, приобретенные мною для того, чтобы играть с ними же в Петербурге.
Ну вот когда я разделила мое имущество между ними, мне стало легче как-то, и я могу теперь со спокойной душой ожидать Золотую. Да, мою розовую кофточку я никому не отдам! Это ее любимая, и я надену ее в день нашей встречи.
Приходил старый Адам и принес мне первых подснежников из леса. Забавный, право! Смотрел на меня, как смотрят у нас в церкви на образа, и дышал так громко, что я спросила, здоров ли он.
А он ответил мне на это на своем ломанном русско-финском наречии:
— Ах, лучше бы мне, старику, туда махнуть, право (он показал пальцем в землю), нежели болеть такой милой такой, славной барышне… Эх, кабы…
И отвернулся.
А все другие заревели.
У него затянулась давно его рана на пальце, и он говорит, что это благодаря мне…
Так как мне ему нечего было уже подарить, то я попросила Марину вынуть из моих ушей сережки и передать ему для его дочери. Он долго отнекивался, говоря, что не возьмет их и что мне они нужны самой.
Вот потешный-то! Не думает ли он, что там я буду щеголять в сережках?
С трудом записываю эти строки. Рука едва движется. Пальцы немеют. В груди такой хрип, что противно слушать!
Только бы дождаться Золотой!..
Апрель 190…
Целые два часа провела с Мариной.
Зачем она плачет! Ведь я не боюсь, ничуточки не боюсь. Они сами видят это прекрасно. Сначала скрывали — отнекивались и тому подобное, а теперь… Ведь я же заявила всем, что это бесполезно и я знаю все… все до капли. А откуда знаю — не сказала. Пусть думают, что видела во сне.
Завтра приедет из ближайшего города священник. Я буду исповедоваться и причащаться. Тогда, наверное, легче станет в груди. Всех тежело-больных исповедают и причащают… Вот и я попросила.
Принцесса, если ты будешь так плакать, я не пущу больше тебя к себе! Я так люблю твое красивое, задумчивое личико и мне совсем неприятно видеть его раздувшимся, как у утопленника. Да!
Я ее просила не подходить ко мне близко и всех других тоже.
Ведь это, что у меня, может передаться другим. Ах, Золотая, Золотая, если б ты могла прилететь ко мне на крыльях!
— Послушай, я ужасная стала дурнушка? — спросила я Принцессу сегодня.
— Нет! Нет! — ты такой же хорошенький, как и раньше, Огонек, только ты стала такой худенькой. Но все это глупости, когда ты поправишься…
— Не говорите пустяков, очаровательная Принцесса, вы знаете прекрасно, что Огонек не встанет уже больше с этой постели и… и…
Я попросила ее причесать меня получше в тот день, когда приедет Золотая. Это будет скоро, скоро теперь! Три дня… только три дня и три ночи осталось до нашей встречи.
— Принцесса! В тот день, когда она приедет, ты спустишь шторы с утра в этой комнате, чтобы Золотая не заметила, как я исхудала и изменилась. Слышишь? И всюду разбросаешь подснежники, которые Адам ежедневно приносит мне теперь из леса. Слышишь Принцесса? Пусть будет здесь нарядно, как в праздник.
— Да, да, Огонек, мои милый Огонек, успокойся, все будет по-твоему… Так она мне обещала.
А потом я ее еще попросила на ушко, так тихо, тихо, тихо…
— И потом ступай, Принцесса, в дочки к моей маме. Право, вы так подходите одна к другой! Ведь ты меня очень любишь — правда?
— Как перед Богом правда, родная, — и она опять разрыдалась, говоря это.
Бедняжка! Должно быть, ей нелегко.
— Моя мама тебя уже любит, Мариночка, и будет рада, если, если… Ах, как хорошо было бы, если бы ты жила с нею вместо меня, после, когда… и ты была бы ей вместо дочки. Вы бы стали вспоминать далекого Огонька и… и…
Обрываю на полуслове. Опять этот приступ кашля… Какая мука! И слабость… слабость… без конца.
Апреля… 190…
Телеграмму от нее!
Будет завтра!
Господи! Благодарю Тебя, что вспомнил бедного умирающего Огонька… Продли Свою милость! Ты знаешь, чего я хочу, Боже!
Сегодня исповедовалась и причастилась. О, как легко и хорошо мне стало… Совсем хорошо. И я сильнее даже стала, как будто.
Сейчас напишу письмо Золотой и заложу в эти страницы на случай, если… если… Но я верю и надеюсь увидеть ее хоть глазочком, мою незаменимую маму. Еще раз! Только раз. Да, да, одним глазком…
Чуточку, да, да. Золотая!.. Скоро твой глупенький Огонек потухнет на вид… Не горюй, мамуля! Ты ведь знаешь: делу пособить нельзя. И это совсем, совсем не страшно… И потом, я чувствую, что тебя увижу. Да, моя мамочка Золотая, увижу тебя!
Не плачь обо мне… Не горюй, счастье мое, мамочка, родное сокровище мое! Мне легко. Мне хорошо… Я знаю, знаю, что мне нечего бояться. Разве я сделала что-нибудь уж очень дурное? Моя Золотая! Знаешь ли, приятно сознавать, что все кругом так любят, любят тебя! Я даже не стою такой любви, мое сокровище!