— О, это лучшая картина! — помимо моей воли вырвалось у меня, и твой Огонек запылал снова по своему обыкновению.
Я не помню, как кончился этот урок, но когда он кончился, я была окружена четырьмя десятками девочек, и все они смотрели на меня так, точно твой глупый Огонек, мамуля, была жительницею Марса, неожиданно свалившеюся на Землю, сюда, в класс. Они все наперебой жали мне руку, поздравляли с успешною сдачею экзаменов и параллельно делали замечания вроде того, что они и не знали, какая новая гимназистка (дочь знаменитости — читай в скобках) поступает к ним в класс.
Ах, мамуля моя, радость, голубушка, у твоего бедного глупого Огонька голова закружилась, как мельница, и я была близка к тому, чтобы упасть в обморок от счастья.
Но это еще не все, не весь триумф, Золотая! Его довершил учитель рисования. Вообрази себе, мамочка: седой как лунь старик с львиной головою и с таким царственно-гордым выражением в чертах, с такими ясными светло-голубыми глазами, что хочется все время смотреть на это милое, доброе, благородное лицо. Он вошел очень взволнованный в класс, остановился на пороге и почти резко крикнул:
— Девицы! Где тут у вас вновь поступившая гимназистка Камская?
Я встала и подошла к нему. Он протянул мне руку:
— Рад познакомиться с вами, дитя мое! Я хорошо знал вашего отца. Он даже начинал отчасти и под моим руководством, чем я вправе гордиться. О, если бы Вадим Камский не умер так рано, из него бы вышел великий художник!
Ты можешь себе представить, что я пережила, Золотая? Знакомые мурашки забегали у меня по спине вдоль всего тела, и мне показалось мгновенно, что стоит мне только вскинуть руками — и я полечу, как птица. Хотелось закричать от радости, от гордости за моего милого отца. Но, к счастью, я сдержалась вовремя и очень спокойно отвечала учителю (его имя Андрей Павлович Мартынов, запомни хорошенько, Золотая, потому что, насколько мне кажется, я еще раз буду писать тебе о нем). Я отвечала ему на его вопросы — как я владею карандашом и не отразилось ли на мне хоть отчасти дарование моего отца, — что пусть он судит сам по моим работам. Затем попросила у Юлии Владимировны разрешения сходить в спальню интерната, где остался мой сундучок с вещами и рисунками. Она милостиво изъявила мне свое согласие, и твой Огонек, мамуля, запрыгал через три ступеньки по лестнице (ужас, скажешь ты, ужас!), ведущей в интернат. Я ворвалась в спальню ураганом, чуть не сбила с ног надзирательницу, то есть Синюю Фурию, на моем языке, и через пять минут летела, как пуля, уже обратно в класс, размахивая моими рисунками, как флагами над головою.
Я захватила сюда наиболее удачные, ты знаешь. Твое изображение углем с кошкой на коленях и твою головку, накрытую плащом из Антигоны, потом коридорную Пашу с подносом, бабушку Лу-лу, нашу крошку-гостиную, намазанную пастелью, и твою бенефисную корзину, Золотая, поднесенную тебе товарищами. Мартынов надел круглые очки на свои большие глаза старого ребенка и долго, тщательно и подробно рассматривал каждую вещицу. А через его плечи и голову, под его руками смотрело около восьмидесяти глаз взгромоздившихся на парты или опустившихся на пол гимназисток. Я заметила, что Андрей Павлович особенно долго остановился на твоем изображении, мама.
— Гм! Гм! Очень недурно… — произнес он себе под нос, — а для такой молоденькой особы и совсем, пожалуй, хорошо. Вот только если бы вы чуточку внимательнее относились к деталям. А то если изображенная вами красавица вытянет руку, рука окажется не больше туловища кошки, которую держит на коленях. Понимаете, дитя? Впрочем, мы это исправим. Скажите, вы учились прежде рисованию?
— Никогда! — вырвалось у меня с убийственной поспешностью.
— Ага! Это меняет суть дела… Я посажу вас за орнаменты. Потом за гипсовые носы, уши, руки. Пусть это скучно, зато поможет вам ориентироваться. Жаль было бы позволять вам заблуждаться дальше и рисовать длиннорукие или кривоглазые фигуры. У вас несомненный талант!
Талант!
Ты чувствуешь, что стало со мною, Золотая! Твой Огонек вспыхнул как костер. Потом потух снова и снова вспыхнул. У меня явилось непреодолимое желание прыгнуть на шею доброму старику и расцеловать его в обе щеки. Но, очевидно, этого нельзя делать в гимназии, и я кое-как сдержалась. Зато что было после урока, мама! Все эти девицы, едва только захлопнулась за учителем дверь, бросились ко мне. Чуть не силой вырвали из моих рук рисунки, громко восторгались мною, душили меня поцелуями, кричали мне в уши, точно я была глухая:
— Вы талант Камская, вы большой талант! То, что нарисовано вами, чудно, дивно, бесподобно!
Моя соседка Усачка смотрела на меня с таким видом, точно я была леденцом и она собиралась меня съесть. Едва-едва сумела я освободиться из их толпы и то благодаря Слепуше, Финке и Принцессе, которые пришли сказать мне, что «интернатские» сейчас должны идти завтракать к себе наверх. По дороге в общежитие Принцесса наклонилась к моему уху и проговорила тихо, так тихо, что я одна только могла ее услышать:
— Мне немного жаль вас, Ирина…
— Жаль, почему?
— Они все закружат вам голову своими похвалами. Избалуют вас… Это очень грустно. Вы показались мне такой милой, такой душевно свежей и непосредственной провинциалочкой. Что вы сделаетесь отныне, благодаря имени вашего отца и вашей собственной даровитости, кумиром гимназии, это несомненно, но милая Ирина, не поддавайтесь лести… Она действует разрушающе. Простите, что я суюсь, может быть, не в свое дело, голубушка, но я много старше вас. На целых два года — и это дает мне право предостеречь вас… К тому же вы мне так понравились с первой же минуты знакомства… Очень понравились, Ира! И мне не хотелось бы видеть вас иной, не такой, как сейчас.